Brian Sherman
Надо уметь относиться со здоровым цинизмом к собственным нездоровым фантазиям (с)
Я периодически перечитываю книги, которые любила в детстве. Много нового с годами начинаешь видеть.
Перечитывала недавно повесть Льва Кассиля "Великое противостояние" - и подумала: батюшки, а режиссер Расщепей-то с Эйзенштейна списан!
Из примечаний узнала, что не ошиблась: образ собирательный, но да, один из прототипов - Эйзенштейн. Только С.М. главные роли в собственных фильмах не играл - и правильно делал! Ничего не могу с собой поделать - когда режиссер сам у себя играет главных героев, мне это кажется дурным тоном, так же, как когда учитель учит в школе собственных детей.
Несмотря на это, все равно очень обаятельный герой у Кассиля вышел.

Работал сам Расщепей с неистощимым азартом и нас всех увлекал за собой. Он таскал меня, Павлушу и Лабардана по музеям, рылся в старинных гравюрах, водил нас в картинную галерею, заставлял читать толстые книги о 1812 годе и ругательски ругал своих помощников, если ловил их на том, что они не всё внимательно прочли. Приходя на фабрику, я никогда не спрашивала, тут ли Александр Дмитриевич или еще не приехал: по тому, как торопливо говорил со мной Павлуша, как носился по коридору Лабардан, как озабоченно заглядывал в комнату гример Евстафьич, можно было безошибочно установить: Расщепей где-то тут, поблизости.
Он не знал жалости и снисхождения к себе.
– Не выходит, не получается, не так это все! – бормотал он и внезапно останавливал репетицию, уходил мрачный к себе, сидел один, стиснув виски кулаками, потом вдруг вскакивал: – Лыко-мочало, снова! – и по десять, двадцать, тридцать раз репетировал, пробовал один и тот же кусок, И на съемках все подчинялось ему, все – от директора фабрики до осветителя – трепетали перед нашим режиссером.
В июне Расщепей снимал Бородинский бой.
Сперва в студии были сняты отдельные эпизоды боя, те, что не требовали большого пространства.
Я была, когда Александр Дмитриевич снимал утро Бородинского сражения: Наполеон выходит из шатра и отдает приказ своей армии двигаться на русских: «Вперед, откроем ворота Москвы!» Над русским лагерем восходит солнце. Император поднимает руку и произносит, весь залитый багровым светом восхода: «Вот оно, солнце Аустерлица!»
Сорок семь раз счетом вынужден был произнести эти слова запарившийся Наполеон. Сорок семь раз всходило в этот день солнце Аустерлица.
Сняты были сцены с Кутузовым, отдельные моменты боя на Багратионовых флешах. Теперь осталось снять общую панораму сражения. В съемках должны были участвовать несколько тысяч человек, конница и артиллерия. Целую неделю шли репетиции на выбранной для этого местности.
– «И вот нашли большое поле: есть разгуляться где на воле! Построили редут…» – напевал довольный Расщепей, возбужденный подготовкой к большому дню.
Мне позволили присутствовать при съемке. Павлуша заехал за мной на рассвете. Минут через сорок мы были на нашем «Бородинском» поле. Несмотря на то что было раннее утро, зной уже стоял над полем. Небо было ясное, слегка белесое от жары. С холма, откуда должна была производиться общая съемка боя, хорошо была видна вся местность.
На поле были построены редуты и флеши, в разных концах его уже ржали лошади, сидели на земле тысячи людей, одетые в форму французских и русских солдат времен Отечественной войны.
Во всех пунктах поля, скрытые за редутами, ретраншементами и насыпями, спрятались наши операторы. Они должны были снимать бой с близкого расстояния и как бы изнутри. А на холме расположился со своей разнообразной и сложной машинерией главный оператор, белозубый, уже успевший загореть до черноты Павлуша. Тут же был установлен столик с полевыми телефонами, которые связывали командный пункт со всеми точками поля. Все это походило на подготовку к какому-то настоящему большому сражению.
От того, что я рано встала, от молчаливого, напряженного ожидания, в котором находились тысячи людей, меня, несмотря на жару, стало чуточку познабливать.
Но вот на поле показалась знакомая всем нам приземистая зеленая машина. Она мчалась мимо укреплений. За рулем сидел человек в белом. И там, где появлялась машина, люди вскакивали с земли, окружали ее. Машина трогалась дальше, неслась по полю, собирала вокруг себя следующую группу. Это Расщепей делал последний объезд своих войск. Через несколько минут он поднялся к нам на холм. На нем был белый тропический шлем, легкий полотняный костюм, рукава были засучены, он держал большой полевой бинокль. Он подошел к аппарату, приложился, отдал короткие распоряжения, проверил телефон. Слова и движения его были в это утро особенно точны, и все это подтягивало окружающих, делало их серьезными и взволнованными. Никто не улыбался.
К холму подъехали два всадника. Один – маленький, коренастый, нахохленный, в треугольной шляпе, другой – тучный, седой, в фуражке-бескозырке. Это были актеры, исполнявшие роли Наполеона и Кутузова.
– Почему вы не на месте? – закричал им с холма через рупор-мегафон Расщепей. – Вам тут делать нечего, через десять минут сигнал. Марш, марш! Все на своих пунктах!
И два великих полководца повернули своих коней, послушно разъехались и затрусили по полю. Наполеон – в одну сторону, Кутузов – в другую.
И, честное слово, мне, да и, наверно, всем нам – и Павлуше и Лабардану, – всем в эту минуту Расщепей казался самым великим из всех полководцев мира. Вот он расхаживает перед нами в белом шлеме, и по одному его знаку загремят сейчас пушки, все придет в движение. И это он, волшебник, снова посадил на коней Кутузова и Наполеона и позволил людям увидеть то, что было сто двадцать шесть лет назад.
Накануне уже все было отрепетировано. Теперь ждали условного сигнала, войска стояли на исходных позициях. Расщепей поднял тяжелый бинокль к глазам, медленно оглядел поле. На секунду оторвавшись от окуляров, не опуская бинокля, он посмотрел на часы, что были у него на руке, потом быстро подошел к столу и нажал кнопку на ящике. Где-то далеко затрещали звонки, на столе загорелась красная лампочка. Стало очень тихо.
– Павлуша, – негромко сказал Расщепей, – начнем, пожалуй. Сено-солома, была не была!
Лукаво оглядел нас всех и снова нахмурился. Потом вдруг, глядя куда-то в сторону, поднял руку и резко опустил ее.
Фрр-шт!.. Бам!..
Над полем, шипя и рассверкивая брызги неяркого огня, повисла ракета. Вдалеке пушки беззвучно выдохнули пламя, и спустя мгновение волна воздуха тронула уши. Загрохотало. Взорвались петарды в разных концах поля, набухли, раздались вширь, просквозили огнем желтые клубы дыма, стали пепельными, закосматились черным. Заржали лошади. Сомкнутым строем, распустив знамена, блистая штыками, сквозь дым двинулись войска. Начался Бородинский бой.
Павлуша припал к аппарату, вращая ручку. Ассистенты склонились над телефонами. Расщепей стоял на возвышении, дирижировал боем, отдавал приказания ассистентам. По телефону его приказы уходили в разные концы поля. На поле шел рукопашный бой, медленно поднимался густой дым; здесь и там возникали слепящие красные вспышки остроугольного пламени.
– Первый отбой! – скомандовал Расщепей. – К чертям годится… Убрать поле, через пятнадцать минут повторим снова, лыко-мочало!
Он снял шлем, вытер платком вспотевшую шею и лоб, сел на угол стола. Какие-то люди, одетые во французские мундиры, бежали к холму.
– В чем дело? – крикнул им через мегафон Расщепей.
Те бежали, не отвечая. Когда они приблизились к командному пункту, из группы подбежавших вышел вперед высокий человек в гренадерском мундире.
– Товарищ Расщепей, – сказал он, вытянувшись во фронт, – превеликая к вам просьба от всех ребят. Ведь это как-никак несправедливость получается: почему же всё мы да мы французы? Дозвольте хоть раз за русских сняться.
– Нельзя, нельзя, – сказал Расщепей. – Вы мне график сегодня сорвете. Маршируйте на место.
– Товарищ Расщепей, – не унимался гренадер, – ведь это же просто получается довольно обидно! Ведь народ кино смотреть будет, а мы всё французы, словно прикаянные.
– Будет вам дурить, сено-солома! – закричал вниз Расщепей. – Этак ко мне сейчас Наполеон явится, попросит его Кутузовым назначить!
И через четверть часа снова прочертила небо сигнальная ракета, и снова двинулись в дыму, огне и шуме сражения французские и русские войска по приказу великого полководца Расщепея. Мне минутами становилось страшно – так это было похоже на настоящие сражения, по крайней мере на те, что были нарисованы на картинах…
И мне захотелось, чтоб Расщепей скорее кончил все это, пошутил бы со мной, помог мне убедиться в том, что все это происходит не на самом деле, а лишь как будто… Я заглянула в лицо Александру Дмитриевичу. Глаза его были закрыты окулярами бинокля, втиснутыми под брови. Но меня поразила бледность его лица, выражение боли и ярости. Губы его были искривлены немного и быстро шевелились. Гром взрывающихся петард, крики «ура», команды ассистентов сливались в тревожный оглушающий гам, и я не могла разобрать, что он шепчет. Но вот он отнял бинокль от глаз и заметил меня:
– Вот так, Симочка… вот так они пропадали, наши… Навалом клали… А держатся как, держатся как!.. Родные вы мои! Как врытые стоят!
Он вдруг резко мотнул головой, провел быстро рукой по лицу, будто паутину снял, смущенно покосившись на меня, кинулся к телефону.
– Фу ты, простокваша я!.. На самого нашло. Отходите! – кричал он в телефон. – Вы уже должны оставлять флеши! Какого шута вы уперлись там? Путаете мне! Что значит – не хотят отдавать флеши? Здорово живешь, сено-солома! Я ж не виноват, что так было. Репетировали, репетировали – и пожалуйте!.. Что значит – увлеклись? Я приказываю немедленно отступать… Видали? – обратился он ко мне, повеселев. – Так вошли в роль, что не хотят отходить ни на шаг.
Жара была нестерпимая.
От дыма и пыли поднялась и повисла над полем душная мгла.
Приходилось прерывать иногда съемку, чтобы дать отстояться воздуху, рассеяться пыли и копоти.
Вдруг, случайно взглянув на Александра Дмитриевича, я заметила, что лицо у него стало совершенно серым, он как-то неловко согнулся и, не отпуская мегафона, свободной рукой хватался за левый бок.
– Александр Дмитриевич, вы что?
Продолжая командовать в рупор, не оглядываясь, лишь скосив в мою сторону свои яростные глаза, он легонько оттолкнул меня рукой назад. Пальцы у него были как лед и влажные…
– Александр Дмитриевич, – не унималась я, – вы же совсем больной, я сейчас покричу кого-нибудь!
Тогда он быстро поставил мегафон, схватил меня левой рукой за руку и сердито прошептал:
– Тихо! Что за крик!.. Ничего, уже отпускает. Сердце немного было… припадок. А вы ни слова. Цыц! Пройдет. А то график сорвем, день-то сегодня – золото. Жди потом такого.
И вдруг снова закричал молодым, звонким голосом в мегафон:
– Егерский, егерский, куда заходите? Режетесь, в кадр не попадаете! Держитесь вешек!
Потом ему, должно быть, стало опять плохо.. Он дернул ворот, распахнул рубашку.
– Черт знает, гроб и свечи… Никуда я, верно, не гожусь. Позвоните, Симочка, вон по тому телефону от моего имени, чтобы девятый пункт сейчас начал крутить. У них сейчас там хорошая атака идет… А потом, когда я скажу, нажмете эту кнопку.
Его бледность заметили вскоре и другие. Напрасно Лабардан и Павлуша упрашивали, чтобы он ушел отдохнуть. Он и слушать не хотел. Съемка продолжалась.
Он сидел на краю стола, около телефонов, охватив руками колени, тяжело, со стоном дыша сквозь стиснутые зубы, иногда пригибаясь от боли. Его уговаривали, чтобы он лег хотя бы.
– Нельзя, нельзя, – твердил он. – Не наводите паники, пожалуйста! Как увидят, что меня нет, так пойдет халтура, рога и копыта! Что я, не знаю, что ли? Давайте дальше.
А потом он оглянулся на меня, поймал меня за локоть и подтянул к себе:
– Ничего, Сима-победиша, еще поживем, труба-барабан! Завтра будем эпизод с Устей в Кремле снимать. Я там интересные вещи придумал, как это сделать… Только вы это… смотрите Ирине Михайловне насчет меня ни-ни… Ну что вы на меня так испуганно смотрите? Вы что думали, это игрушки? Нет, дружок мой, это тяжелый труд… топор и пила… пот и слезы, великая маета искусства…
Когда уже солнце начало склоняться, когда основные сцены сражения были готовы, его почти силком усадили в машину. Верные адъютанты его, Павлуша и Лабардан, вскочили с обеих сторон на подножки, и, бледный, задыхающийся, с запекшимся ртом, который все еще силился улыбнуться, с запавшими глазами, откидываясь минутами на подушки машины, он ехал по полю, изрытому петардами, и тысячи людей, одетых в старинные мундиры русских и французских солдат, махали ему вслед, подымали тяжелые знамена, провожая его, как полководца, сраженного в бою, но победившего.

Но так вот думаешь: страшно, что Кассиль так точно предсказал смерть прототипа за восемь лет до произошедшего. Тоже больное сердце, тоже ожидаемая, и все-таки внезапная смерть.
Этот отрывок цитировать не буду. В детстве таких вещей не понимаешь до конца. А теперь спокойно читать его просто не могу.

@темы: книги, Эйзенштейн